Молчание.
– Вещь?
– Грр.
– Как бы узнать, какая…
Гусар встал, оглянулся через плечо, приглашая следовать за ним, и небыстро пошел по бульвару.
Возле перехода торговал киоск: старенький, кооперативных времен, в центре таких уже не осталось. Гусар остановился перед ним, царапнул лапой стенку и поднял морду. Николай Степанович проследил его взгляд. Сквозь грязное стекло просвечивала жестяная, красная с золотом, коробка китайского чая.
Золотой крылатый дракон изгибался на ней всем телом:
– Купить этот чай?
Молчание.
– Понял. Золотой крылатый дракон. Его вы искали?
– Грр.
– Нашли?
Молчание.
– Его там не было?
Молчание.
– Значит: что? Он там был, но вам его не дали?
Молчание.
– Дали?
– Грр.
– Дали, но вы не смогли его забрать, потому что пришел… этот, как его… ледяной мангас?
– Грр.
– Твой спутник погиб?
– Грр.
– И эта вещь тоже погибла?
– Грр.
– Понятно: Прими мои соболезнования, друг. Твой товарищ: ты его любил?
– Грр.
– Царствие ему небесное…– Николай Степанович перекрестился. – Упокой, Господи, душу раба Твоего… Но как бы нам познакомиться поближе с остальными твоими друзьями, Гусар?
Гусар вздохнул и так выразительно посмотрел на Николая Степановича, что тот опять остро ощутил свою житейскую несостоятельность.
Белокыргызские стихи, с которыми я мог выступить на съезде, заказывали аж на Мадагаскаре. Наставник Рене приложил к ним руку. Я так и не узнал, имелось ли в них какое-то скрытое свойство или же они были абсолютно инактивны. Если свойство и было, то оно могло не реализоваться в той удушливо-шумной атмосфере: Словом, когда меня просили «что-нибудь почитать», я читал, а потом по бумажке воспроизводил подстрочный перевод.
Над степью ковыльной седыми кобылицами тучи ходят.
Под тучами, но над землею парит степной беркут,
похожий на вихрь.
То заденет он крылом ковыльные травы,
то опять взлетит под самые тучи.
И грозно клекочет от радости.
Другие птицы бури боятся.
Прячутся они от бури, пищат.
Толстый тарбаган уже не стоит возле норки,
в нее прячется.
Даже орел, и тот забрался в орлиное гнездо на высоких скалах.
Страшно ему в степи оставаться.
Змеи укрылись в глубокие овраги, потому что боятся они грома.
Шкуры свои они меняют от страха, думают,
что в новых шкурах народ их не узнает.
Но народ мудр. «Двурушники!» – говорит он про змей.
И змеи шипят в своем овраге, источая яд.
Ураган поднимает в степи тучу пыли. Срывает юрты и уносит.
Бараны сбиваются в кучу. Мычат коровы, блеют овцы. Собаки лают.
Бедные чабаны на своих кривоногих лошадках
объезжают перепуганных животных, успокаивают.
Пока они здесь, чабаны, с отарой ничего не случится.
И только гордый беркут летает, где хочет.
Едет по степи одинокий всадник.
Не страшна ему буря и даже приятна.
Воздух свеж при грозе. От молний польза природе.
Молнии – это электричество.
Все попрятались от грозы и бури, а он едет.
Прекрасные усы у всадника.
Сталин – имя ему, бесстрашному.
И гордый беркут видит, что не самый смелый он в степи.
Камнем падает он с неба и лишь над самой землей раскрывает крылья.
Послушной птицей садится на плечо всаднику.
Ловчим соколом будет он отныне.
А буря становится все страшнее и страшнее:
Клянусь, мне удавалось прочесть это, не дрогнув лицом.
В зале после первого дня было уже весьма и весьма скучно. То есть не так: было интересно для абсурдиста, для создателя физиологических очерков, но не для поэта и не для диперана Ордена. Господа красные маги почему-то активности не проявляли, хотя и должны были проявлять; похоже было на то, что в верхах опять что-то назревало, и специалистов этого профиля перебросили на другой участок фронта… Впрочем, еще ничто не кончилось.
Между тем кулуарная жизнь становилась все более насыщенной. Пролетарский поэт А. бросился с кулаками на критика Б., обвиняя того в гибели Маяковского.
Создалось, просуществоало два дня и исчезло новое литературное направление: «групповой реализм»; согласно манифесту групповиков, никакой литератор не имел права творить в одиночку вовсе, а только и исключительно ячейками не менее трех членов. Каждый день возникал слух, что то ли приехал, то ли вот-вот приедет товарищ Сталин: находились знатоки, которые украдкой показывали на портрет Шекспира, в глазах которого якобы имелись отверстия для других глаз…
Я все ждал, что кто-нибудь в докладах помянет всуе мое имя, хотя бы в качестве примера омерзительного эгоцентриста, докатившегося в своем эгоцентризме до прямой борьбы с советской властью, но – так и не дождался. Видимо, условия, поставленные в свое время товарищем Аграновым, соблюдать приходилось не мне одному…
Исключение поэта Гумилева из пространства поэзии производилось грубо, энергично, нагло. И, что характерно – уже почти закончилось. Полным успехом.
Воистину: нет таких крепостей…
От скуки и по причине омоложения я стал потихоньку безобразничать. Прав был царь Ашока… Подойдя как-то к Андре Мальро, спорящему с Жан-Ришаром Блоком и Володей Познером, я встал столбом и, вслушиваясь в чуждый белокыргызскому уху язык Гюго и Готье, стал кивать в нужных местах, не понимая, впрочем, когда спорящие ко мне обращались. Познер вдруг изменился в лице, как давеча Ольга Дмитриевна; возможно, мой национальный головной убор напомнил ему до боли знакомый малахай Гумилева…
Потом меня познакомили с молодым детским писателем, невысоким, улыбчивым и круглолицым, который пытался объясняться со мной по-хакасски.