Это было одно бесконечно длинное немецкое слово, и оно прозвучало, как древнее проклятие. Посланник попятился.
– Пойдемте отсюда, Николас, – барон опять держался за сердце. – Мне надо сесть…
В тот день Брюс был особо торжествен, как папаша-ветеран, отправляющий любимого младшего сына сдавать экзамен на первый офицерский чин.
– Дождались! – сказал он взвлнованно и широко перекрестился. – Пришло дозволение приобщить вас малых тайн.
Предыдущего дня бабка Горпина выпроводила нас погулять по берегу Днепра, а сама за это время в одиночку выбелила хатку и навела в ней порядок подлино царскосельский, и даже глиняный пол вдруг заблестел, как паркет. Вечером она же договорилась с соседней русской семьей, чтобы те истопили баню, и выдала нам, поворчав для виду, кусок настоящего довоенного дегтярного мыла. В бане Яков Вилимович подробно рассказывал об истории своих многочисленных шрамов и уязвлений. «Под Очаковым бился с туркою, наносил ему поражение…»
Нашлись и веники, и мочала. Мы напарились, переоделись в чистое хрусткое солдатское исподнее, которым широко торговали навынос красные командиры, кое-как добрели, разморенные, до хатки, сели у самовара и предались неге.
– А соседи не донесут? – вдруг во мне проснулись питерские (поздновато обретенные) опасения.
– Донесут? – изумился Яков Вилимович. – На Горпыну? Та вы шо! Та воны Горпыны, як бис ладану, лякаются: – и поведал, как в прошлом году здешние комсомольцы вздумали подшутить над Горпиной, переодевшись чертями. Тогда Горпина смолчала. Зато когда те же комсомольцы затеялись строить маленькую железную дорогу, дабы подвезти новой власти дровишек, она поворожила над пирожком с гнидами, и шутники-комсомольцы семь тех несчастных верст ползли, согласно фронтовой присказке, как беременная вошь по мокрому тулупу – больше трех месяцев.
Нынешняя осень была не чета той, прошлогодней. Стояла тихая и теплая прозрачная погода. От желтых листьев исходил свет. Даже красноармейцы, в изобилии роившиеся на улицах, старались вести себя сдержанно.
К кинематографам, где давали «Кабинет доктора Калигари» и «Девицу Монтеррей», стояли очереди, в театры было вообще не пробиться…
Правда, один раз мы все же попали в балет на гастроли Мариинки. Поскольку все старые спектакли все еще были запрещены, а новые только создавались, театры прибегали к немыслимым ухищрениям. Так, балет, который мы смотрели, именовался «Сон красноармейца Иванова». Красноармеец Иванов стоит на посту. Потом его сменяют. Он танцует в казарму, снимает шинель и сапоги – и засыпает. Ему снится сон: что бы вы думали? Конечно, «Лебединое озеро». В финале красноармеец Иванов просыпается, надевает шинель и сапоги и танцует на пост. Занавес.
Вошедший был роста невысокого, в монашеском одеянии и с истертым до блеска посохом в руке. Горпина засуетилась, перестала походить на ведьму, пала на колени, приложилась робко к руке. Отставив посох, инок благословил ее.
Потом Брюс подтолкнул в спину меня. Оказывается, я стоял столбом. На одеревеневших почему-то ногах я подошел, преклонил колена, поцеловал иноку руку. Кисть его была восковой, полупрозрачной. Белый поперечный шрам, тонкий, как серебряная нить, выделялся на ней резко.
– Быть по благу, человече, – сказал инок глухо. Не глазами, а всем лицом видел я нездешний свет, исходящий от него. – Встань и иди.
Я встал и отошел к стене. Давно я не чувствовал себя так странно.
Будто все переменилось в мире. Будто твердые белые глиняные стены хатки – это всего лишь листы папиросной бумаги, которые можно прорвать одним движением и выйти: куда? Да уж не в Киев осени двадцать первого: Будто Брюс – не Брюс, не сподвижник Петра Великого, не колдун, а древний рыцарь из тех времен и стран, которые в историях и летописях умолчены, не названы. И будто невысокий инок – могущественный король:
Потом как-то сразу оказалось, что инок смиренно сидит в углу, надвинув клобук на лицо, Горпина исчезла куда-то, я внимаю Брюсу, а Брюс стоит надо мной и говорит медленно, негромко, бесстрастно.
В тысяча двести шестьдесят восьмом от Рождества Христова году, году больших и малых бед и русской земли, и Европы, и Турана, и страны Хин, в пустой степи неподалеку от крымского города Солдайя встретились трое. Это была случайность – одна из тех случайностей, которые Провидение готовит веками. Инока Софрония ночь застала в пути, и он привычно расположился там, где прекратил свое дневное поприще. Поганский идол давних времен смутил было его, но среди прочих узоров, пестривших камень, увидел он крест и успокоился. Вкопан был идол на краю узкой, но глубокой ложбины, поросшей колючим кустарником, и стоял, надо думать, последний год: весной талые воды подмоют основание, и скатится кумир на дно, и прикроется скоро землею: Инок собрал ветки, дивным образом затеплил огонь, протянул руки над смиренным пламенем. Достал котелок. Родник журчал рядом. Инок набрал воды, вынул из котомки пучок высушенных трав, приготовился ждать. Когда вода побелела и забурлила, бросил травы в кипение. Поплыл по лощине нездешний аромат. И как бы привлеченный этим ароматом, вышел из темноты широкоплечий человек, одетый бедно и ведущий в поводу хромающую лошадь. Ступал он мягко и бесшумно. Инок приглашающе повел рукой. Пришедший, рыцарь-храмовник, приветствовал его по-франкски, потом по-тюркски и, наконец, на классической латыни. На латыни же отвечал инок. И как бы в ответ прозвучал из темноты третий голос, и в освещенный круг вступил сарацин, высокий и темнолицый, с аккуратной седеющей бородой. Мешок с книгами нес он на плече…