Делегаты расселись и стали шумно ждать. Наконец, грянули аплодисменты. На трибуне воздвиглась сутулая фигура писателя-буревестника. Того самого, чья спасительная для меня телеграмма так и не поспела вовремя… Буревестник был болен. Хуже того: Буревестник был сломан…
– Уважаемые товарищи! Прежде, чем открыть первый за всю многовековую историю литературы съезд литераторов советских социалистических республик, я – по праву председателя оргкомитета союза писателей – разрешаю себе сказать несколько слов о смысле и значении нашего съезда. Значение это – в том, что прежде распыленная литература всех наших народностей выступает как единое целое перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам революционных литераторов. Мы выступаем, демонстрируя, разумеется, не только географическое наше единение, но демонстрируя единство нашей цели, которая, конечно, не стесняет разнообразия наших творческих приемов и стремлений…
Вступительное слово мэтра оказалось, по счастью, кратким и достаточно бессодержательным. Потом долго и нудно выбирали президиум, в состав которого вошли немало знакомых мне фигур, в частности – Мариэтта Шагинян.
Вот бы подойти к ней и потребовать вернуть данные ей взаймы в двадцать первом, незадолго до моего ареста, пятьдесят тысяч: так ведь сделает вид, что слуховой аппарат испортился…
Тем временем очередной шквал аплодисментов выплеснул на трибуну секретаря ЦК ВКП(б) товарища Жданова. Так я его увидел в первый раз…
Товарищ Жданов олицетворял собой здоровье и полнокровие партийной жизни. Он развернулся на трибуне во всю ширь и рассказал, сверкая небольшими очами, о непревзойденном гениальном анализе наших побед, сделанном товарищем Сталиным на последнем съезде партии. Постепенно он как-то добрался и до писательских дел.
– Нет и не может быть в буржуазной стране литературы, которая бы последовательно разбивала всякое мракобесие, всякую мистику, всякую поповщину и чертовщину, как это делает наша литература. Для упадка и загнивания буржуазной культуры характерны разгул мистицизма, поповщины, увлечение порнографией. «Знатными людьми» буржуазной литературы, той буржуазной литературы, которая продала свое перо капиталу, являются сейчас воры, сыщики, проститутки и хулиганы. Так обстоит дело в капиталистических странах… – аплодисменты. – Не то у нас. – Аплодисменты. – Наш советский писатель черпает материал для своих художественных произведений, тематику, образы, художественное слово и речь из жизни и опыта людей Днепростороя и Магнитостроя…
Особенно слово и речь, подумал я и сделал вид, что уснул. Молчанов немедленно разбудил меня локтем в бок.
– …Будьте на передовых позициях бойцов за бесклассовое социалистическое общество! – закончил Жданов и снова с удовольствием погрузился в море аплодисментов.
Тут оказалось, что Буревестник сказал далеко не все. Это к лучшему, подумал я, поскольку Алексея Максимовича знал весьма неплохо и ожидал, что он непременно проговорится о подлинных целях съезда.
Зашел Алексей Максимович очень издалека. Со времен превращения вертикального животного в человека.
– Трудно представить Иммануила Канта, – говорил Алексей Максимович, – в звериной шкуре и босого, размышляющем о «вещи в себе»…
Счастливый Буревестник. Мне так вообще трудно представить себе Иммануила Канта хоть в шкуре, хоть и без оной.
– Не сомневаюсь в том, что древние сказки, мифы, легенды известны вам, но очень хотелось бы, чтобы основной их смысл был понят более глубоко…
Я насторожился. Вот сейчас-то он и проговорится насчет здорового пролетарского оккультизма, социалистической эзотерики, передовой коммунистической магии…
– Смысл этот сводится к стремлению древних рабочих людей облегчить свой труд, усилить его продуктивность, вооружиться против четвероногих и двуногих врагов, а также силою слова, приемов «заговоров», заклинаний повлиять на стихийные, враждебные людям явления природы. Последнее особенно важно, ибо знаменует, как глубоко люди верили в силу своего слова, а вера эта объясняется явной и вполне реальной пользой речи, организующей социальные взаимоотношения и трудовые процессы людей.
Знал бы Алексей Максимович, что «древние рабочие люди» могли шутя поднять все это здание со всеми делегатами и перенести его куда-нибудь в Замоскворечье, чтобы не портило архитектурный ансамбль. Так что мимо, дорогой друг. Я облегченно вздохнул.
Далее Буревестник поминал зачем-то епископа Беркли, Христа, Микулу Селяниновича, Арсена Люпена, Тиля Уленшпигеля, Ивана Дурака, Ивана же Грозного, Нестора Кукольника, Пирпонта Моргана… Эрудиция у него была чудовищная. Потом он обрушился на Достоевского и объявил, что Федор Михайлович нашел свою истину в зверином, животном начале человека, а под конец своей бесконечной речи потребовал немедленного написания «Истории фабрик и заводов», причем в качестве положительного примера привел Марию Шкапскую. Бедная Маша, подумал я и толкнул локтем в бок соседа: «Однако, не спи, Иван. Неприлично…»
Доклад длился три часа, а показалось – десять. В перерыве был а-ля-фуршет.
Иван побежал к каким-то московским знакомцам, а я, наполнив свою тарелку всякой всячиной, нашел место за дальним столиком и принялся разглядывать присутствующих. Членов президиума ждать здесь, разумеется, не приходилось: бесклассовое общество никак не могло построиться. А мне так хотелось поближе разглядеть Алешу Толстого… В президиуме он сидел с преувеличенной уверенностью, как безбилетник, проникший в приличный театр. Мариэтта была мне неинтересна во всех смыслах, равно как и Чуковский, а вот с Эренбургом, скажем, хотелось бы обменяться некоторыми соображениями относительно белокыргызской поэзии. Или подстеречь его в Париже?..