И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми, которых он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но и по тайным делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари славного Пятого Рима, великие и малые таинники, постарели, обрюзгли, утратили былой блеск глаз – потому что забыли, что полагается им жить долго и бурно. Забыли они и способ, каковым это достигается.
В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального потрясения, Николай Степанович уединился, придумав какой-то смехотворный предлог, с маршалом Ордена Фархадом, в миру – дворником Гильметдиновым, а в прошлом – великим полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским, в его дворницкой. За непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы грубейшим, непростительным нарушением субординации) – и там, в недрах чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря.
Я давно не делал ничего подобного (и если честно, не делал никогда по-настоящему, только на Мадагаскаре во время учения), и поэтому чувствовал себя выжатым, как подсолнечный жмых. Нужно было тихо посидеть и перевести дыхание. К тому же единственое – и слава Богу, что тусклое, замызганное – окошечко длинной, как подзорная труба, дворницкой выходило на кошмарно-красную глухую торцевую стену какого-то дома, где кирпичами выложены были профили трех большевистских кабиров. Будь Фархад в своей подлиной сущности, он просто не смог бы жить здесь. А так – мог.
Говорят, что можно жить и в дерьме. Но лучше тогда уж не жить вовсе!
– Просыпайся, воевода, – сказал я. – Враги подходят.
Он поднял на меня закрытые глаза.
– А, это ты, диперан. Живой. А я вот, видишь, не очень. Васька Шуйский не сумел меня отравить, а эти – сумели! Одначе куда Шуйскому до них.
Голос его был медленный и скрипучий.
– Что случилось, Михаил Васильевич?
– Черный дождь пролился, летейский дождь!
– Черный дождь?
– Ты не знаешь: это хорошо, что не знаешь. Летейский дождь. Драконий яд. Драконий яд зеленый: с водой смешать, по ветру развеять, на кого Бог пошлет. Как же ты уцелел?
– Не знаю, воевода.
– Должно, заговоренный ты. А может…
– Что?
– Али не было тебя в Руси? Над Русью да окрест дождь шел.
– Не было, воевода. Ты разве не помнишь? Отправили меня в Африку, в древний разрушенный город.
– Вот: драконье логовище, боги пауков.
– Что сделать для тебя, воевода?
– Что можно сделать: ничего, помрет воевода. Помрет насовсем. А басурманин метлой еще помашет, помашет!
– Помочь тебе – чем? Ксериону дать?
– Ксерион – для тела, не для духа, нет! Они мне дух подкоренили. Всем нам – дух, всем!
– И что же – никого?..
– Может, Брюс, колдун хитрожопый, где-то обретается – да вот ты живой вернулся. Восстанавливай Орден, диперан. Слово мое тебе такое: возрождай Орден. Ибо близок час! Зверь на пороге! Зверь встает!
– Средства нет, воевода. От всего меня отрезало.
– Ищи. Думай. Не бывает так, чтобы. Задумано было – иначе. Все, отпускай меня, диперан. Дай одному побыть. Не в силах больше!
– Священника?
– Живого татарина отпевать? – усмехнулся комтур. – Сами себе мы теперь и священники, и гробовщики, в живых домовинах лежим!
– Ответь, воевода, если знаешь: кто это сделал?
– Знаю. Ответить не могу. Заклятие наложено. Такие это твари: богомерзкие! Ну, да и тебя они нет, не оставят в покое: объявятся сами. Готовься ко всему, таинник. В любую минуту!
– Подскажи хоть что-нибудь!
– Георгия ищи: первого! Был он у меня, а теперь – незнамо где: забыл.
Вахтер захлопнул книгу. Он так никогда и не узнал, какой остроумный выход нашла Анна Каренина из создавшегося положения…
«Воспоминания майора Пронина»
Места ни на Ваганьковском, ни на Новодевичьем для сына Павла Первого, разумеется, не нашлось, хоронили аж на Кунцевском, продуваемом всеми ветрами, голом и неустроенном. Из церкви туда поехали не все. Пятый Рим, правда, был почти в полном составе. Беспамятный Пятый Рим, жалкая кучка нищих пенсионеров! Вон и дворник Гильметдинов, благодарный пациент, должно быть. Мороз стоял под двадцать, ветер сипло свистал в редких сосенках.
Что-то говорили над гробом: о заслугах, о сотнях и тысячах спасенных: В принципе, конечно, в Ордене не поощрялись занятия медициной, ибо слишком велико, почти неодолимо было искушение для врача: применить запрещенные знания. Бывало, к этому все-таки прибегали – с разного рода последствиями.
Семен Павлович сам повинился как-то, что в Северном Казахстане поднял на ноги одного безнадежного ракового больного из бывших зэков. Капитул обдумал это сообщение, проследил судьбу зэка – и решил, что в данном случае применение ксериона оказалось правомерным.
Сейчас Николай Степанович сам себе был и капитул, и судия, и при необходимости – палач. Так уж распорядилась судьба.
На крышку гроба начали кидать схваченные морозом комья рыжей земли, когда взгляд его случайно зацепился за другой взгляд, колючий и внимательный.
Николай Степанович выпрямился. Шагах в пяти стоял странный молодой человек в длиннополой кавалерийской шинели и с пушистыми волосами до плеч.
Высокий лоб его перехватывала синяя тесьма, на которой вышит был серебром коптский крест. Этакий поздний хиппи, неуверенно подумал Николай Степанович.
Что бы ему здесь делать? Вряд ли это благодарный пациент, поскольку Великий уже давно не практиковал. Внук? Да вроде бы не было у него внуков: и не похож, не павловская кровь: Юноша отвернулся и стал старательно смотреть в сторону.