Посмотри в глаза чудовищ - Страница 30


К оглавлению

30

Мало было вероятности, что меня узнают, но все же пришлось прибегнуть к дополнительным мерам: изменить цвет глаз с помощью примитивного, еще Раймонду Луллию известного устройства, которое много лет спустя окрестят «контактной линзой». Я намеренно употребляю единственное число, поскольку именно одну из этих проклятых линз я ненароком раздавил… К тому же я сильно хромал: весной какой-то идиот из «Интеллиндженс Сервис» устроил засаду в лондонском доме доктора Ди, где я, не меньший идиот, пытался отыскать знаменитое зеркало, выточенное из антрацита.

Яков Вилимович выбранил меня, но потом смилостивился и даже одолжил одну из своих тростей, украшенную набалдашником в виде собачьей головы.

Это была лучшая операция Пятого Рима после октябрьской катастрофы. Мне удалось втюхать (или впарить, что одно и то же) господам гэпэушникам, «красным магам», слегка искаженный перевод «Некрономикона». Чуть-чуть искаженный, на самую малость. Ту самую, что в восьмом веке сгубила опытнейшего арабского некроманта, султана Халида. Они еще долго тряслись над этим источающим зло текстом, как Скупой Рыцарь над своими сундуками, но в конце тридцать шестого все-таки издали: малым тиражом для служебного пользования…

В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но в мои планы оно никак не входило. И опер, который должен был толкнуть меня под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам. Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный вечер укороченного августовского дня.

Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над крышами… Я тихо удалялся от места события.

На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты. У власть имущих стиль был совершенно иной.

– Добрый вечер, – сказал я ему и приподнял шляпу.

– Добрый вечер, – согласился он. – Вы не знаете, что за шум и крики в той стороне?

Уж не война ли началась с применением лучей смерти?

– Человеку голову отрезали, – ответил я.

– Что вы говорите. И кто же? – в голосе его послышалось пробуждение интереса.

– Девушка, – сказал я. – Красивая. Комсомолка, наверное. У вас теперь чуть что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.

– Да, у нас теперь так, – вздохнул худощавый.

– Позволите быть вашим соседом? – спросил я.

– Пожалуйста…– он кивнул рассеяно.

– Я вижу, у вас неприятности, – сказал я.

– Неприятности? – задумался он. – Как ни странно, у меня все хорошо.

Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит: Как поликратов перстень.

– Очень знакомое чувство. «Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою… Сказал и разлучился с ним». Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?

Он посмотрел на меня.

– Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт сегодня – это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный…

– Иван Приблудный, – продолжил я.

– Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал…

– И слава Богу! – вскричал я. – И никогда не читайте! Под страхом сожжения – не читайте! (Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о скорой и страшной смерти этого человека, Ивана-Якова Овчаренко-Приблудного, иначе никогда бы не упомянул в таком ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина, хулиганил – а умер геройски. Черт его знает, что важнее для поэта:).

– Вы, вероятно, издалека? – спросил он грустно.

– О, да, – сказал я. – Издалека. Без сомнения, издалека.

– И как вам нравится Москва?

– Трудно сказать, – ответил я. – Она мне никогда не нравилась. Проклятье лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на предательстве, на крови и разорении других русских городов… И все же: могу ли я вам помочь?

– Разве что одолжите папироской…

Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.

– Что вы предпочитаете?

Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.

Мы некоторое время в молчании дымили.

– Не мог ли я встречать вас раньше? – спросил наконец я. – Скажем, в двадцать первом. Осенью?

– Осенью… Осенью я только что приехал в Москву.

– Все сходится, – сказал я. – Брюс был прав.

– Да? – удивился он. – А в календаре написано: дождь и смятение народов.

– День еще не кончился, – сказал я. – Может быть, к ночи соберется.

– А смятение? – спросил он.

– А разве нет? – я посмотрел на него. – Впрочем, вы просто не знаете…

– Стараюсь не читать газет, – сказал он. – Напорешься еще ненароком на театральную рецензию… какие отвратительные слова придуманы: «булгаковщина», «гумилевщина», «пильняковщина»…

– Даже «гумилевщина»? – восхитился я.

– Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя или упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И носить его до тех пор, покуда не напишешь какую-нибудь «Оптимистическую песнь козлов» о прекрасной комиссарше, обворожившей балтийских анархистов… Носится тут один молодой драматург с такой идеей, или, как они говорят, «задумкой»…

– И что же, обижаются люди? На ярлыки-то?

– Кто обижается, а кто и перековывается…

– А вы, как я понимаю, перековываться не желаете.

Он помолчал, потом кивнул:

– Совершенно верно понимать изволите…

– Не Михаила ли Афанасьевича перед собой вижу? – спросил я больше для проформы.

– Ваш покорный слуга. – снова кивнул он. – С кем имею честь?.

30