Посмотри в глаза чудовищ - Страница 159


К оглавлению

159

По дороге Габриэль рассказывал нам о майских событиях и проблемах «нового романа». Странным образом это сплеталось воедино.

– Вот здесь у нас стояла баррикада, – объяснял Габриэль, размахивая длинными руками. – Здесь была баррикада и в сорок четвертом, и при Коммуне, и при Реставрации, и при Второй республике, и при Первой республике, и при Фронде, а уж про Варфоломеевскую ночь и говорить нечего. И всякая заварушка в Париже сводится к тому, чтобы стащить в это место фонарные столбы, бочки, бетонные балки и старую мебель с чердаков, где она накапливается как раз для такого случая. Вы не знаете, почему революция всегда уходит в песок?

– Не только в песок, – сказал я.

– Значит, вы согласны с Сартром? – обрадовался он.

– Я, страшно сказать, даже Бердяева читал, – ответил я.

– Так давайте и зайдем прямо к Сартру! – воскликнул Габриэль. – К нему можно запросто…

– Нет уж, – сказал Атсон. – Я простой американский империалист. Но я уже знаком с мистером Сартром. Хотите, расскажу?

– Конечно, хотим! – хором воскликнули мы.

– Было это незадолго до того, как Джонни неудачно съездил в Даллас, – начал Атсон. – Девицы мои ходили в застиранных джинсах с фабричными дырами на жопах и все хотели приобщить своего папочку к современности. Вот они и затащили меня в какой-то шикарный театр на Бродвее. Комедия называлась «Мухи», и это мне сразу не понравилось. В зале воняло как на плохой скотобойне, а я уже от этого отвык. Мух действительно было много – должно быть, черномазые ловили их всем Гарлемом и сдавали продюссеру по десять центов за дюжину. На сцене без всяких развешенных тряпок валялись чьи-то потроха.

Комедианты то и дело ходили за сцену – должно быть, проблеваться. Вместе с программкой зрителям давали гигиенические пакеты. Хорошо, догадался я захватить свою старую фляжку, заделанную под молитвенник. А билеты, между прочим, были по сто двадцать долларов. И публика собралась чистая. Артур Миллер, но уже без Мэрилин, Бартон с Элизабет, Юл Бриннер с… э-э… ну, с дамой какой-то, университетские профессора и прочая сволочь. И вот дают пьесу. Смотрю и чувствую – что-то знакомое. А когда они друг друга по именам звать стали, тут-то до меня и доперло. Это же натуральная «Орестея»! Ну, думаю, не может же такого быть, чтобы Сартр все внагляк передрал! Должен же он от себя хоть что-то выдумать! Девки мои объясняют – вот он мух и выдумал.

Ну, думаю, все. Должно быть, Бог умер, раз такого не видит. Закат Европы… С горя ушел в буфет и напился. К аплодисментам возвращаюсь в зал. Мухи как летали, так и летают. Вонять еще сильнее стало. Дамам плохо, зеленые, но держатся. Автора, кричат, автора. И выходит не Эсхил, как по совести положено, а этот самый Сартр. Посмотрел я на него, и тут же понял: я тоже так могу.

Возьму «Ромео и Джульетту», представлю, что я на матрасах лежу и всю эту историю ребятам рассказываю. Тараканов каких-нибудь подпущу…

– Так это же «Вестсайдская история» получится, – заметил Габриэль.

– Что получится? – упавшим голосом спросил Атсон.

– «Вестсайдская история», – повторил Габриэль. – Натали Вуд, музыка Бернстайна…

– Тогда я не понимаю, кто сидит в Синг-Синге, – сказал Атсон. – Эсхила грабят, Шекспира грабят… Я и говорю – закат Европы. А заодно – и Америки. Надо выпить, ребята, душа горит.

Литературное чутье остановило Атсона не где-нибудь, а возле кафе «Клозери де Лила».

– Плохой писатель Хемингуэй, – сказал гарсон. – Что это за творец, у которого все понятно? Он сказал, она сказала… Он попросил, она отказала… Примитив.

Нобелевку взять не побрезговал. А вот Сартр со своим экзистенциализмом взял и железно облажал Нобелевский комитет…

В кафе мы вошли с важностью и степенностью артиллерийского снаряда на излете. Габриэль все объяснил своим коллегам, и нас «с великим бережением» усадили за любимый столик нелюбимого гарсоном Хемингуэя. Именно здесь, по его собственной легенде, был написан рассказ «У нас в Мичигане» и начало «Фиесты». По стенам висели автографы и наброски великих.

Нам подали большую менажницу с холодными закусками, по большой порции палтуса в кляре и огромный графин белого вина.

– Здешний уксус мне надоел, – сказал Атсон. – И никогда на столах нет кетчупа.

– И тертой редьки нет, что характерно, – сказал я.

Гарсон ничего не говорил и только шевелил челюстями, словно и не толокся целый день возле кухни. Хотя ничего удивительного…

Я помахал рукой официанту.

– Принесите нам водки, смирновской, со льда. И пива, темного, густого, чешского.

Глаза официанта на мгновение увеличились, но он вышколенно кивнул и бросился выполнять заказ. Психов это кафе на своем веку повидало больше, чем Канатчикова дача.

Секунд через шесть он вернулся, неся три рюмки и три бутылочки.

– Вы меня плохо поняли, друг мой, – сказал я. – Когда говорят «смирновской со льда», разумеют целую бутылку, лучше литровую. Запотевшую, со слезой.

– О-ла-ла! – обрадовался официант и добавил по-русски: – Le zapoy!

– О нет, – сказал я. – Это еще не zapoy. Это пока еще называется guljaem!

– Guljaem! – с еще большим восторгом воскликнул официант и пропал.

Возвращался он, танцуя. Исполинская бутыль «столового вина № 21», действительно запотевшая, была оборудована хитроумным гидравлическим устройством, позволяющим наполнять рюмки, не тревожа всего вместилища. На нас начали оглядываться.

– Галлон, – с тихим благоговением сказал Атсон. – Как давно я не видел живого галлона!

На лице Габриэля отразился экзистенциальный ужас. Должно быть, он понял в эту секунду, что выбор им уже сделан, и выбор этот роковой.

159