– Сам, бедняга, – сказал я. – Тяжела доля его…
– А нарисовано это для чего?
– Чтобы душа землю не покидала.
– З-зачем?
– Страшно, наверное, стало. Видишь ли, в аду есть как бы особое отделение: карцер, что ли: А так – душа не попадет в ад и здесь, наверху, потихоньку истлеет.
– Значит, с его характеристикой и в ад не возьмут? – Коломиец посмотрел на удавленника. – З-зараза: возись с тобой…
Он поплевал на ладони и взялся за лопату. И мы упокоили предполагаемого Розуотера по-людски.
Ящик, на который он поднимался, чтобы сделать последний шаг, был из нашего лагеря.
– Кто у тебя в этой коробке возится? – спросил Коломиец, встряхивая перевязанный проволокой стерилизатор.
– Зверя поймал, – сказал я.
– Не сдохнет?
– Раз до сих пор не сдох: Ты лучше скажи, зачем ты сахар погрузил?
– А чего добру пропадать? Ребята в Браззавиле бражку поставят…
Он плавно двинул сектор газа, и разговаривать стало трудно.
Генерал-полковник медицинской службы Семен Павлович Великий то и дело засыпал, роняя голову на стол. Весь день к нему в госпиталь везли раздавленных и покалеченных на Трубной, и весь день он провел на ногах за операционным столом, подбодряя себя единственно спиртом.
– Я, сударики мои, – сказал он, в очередной раз придя в себя, – скольких уж царей перехоронил, а такого бардака никогда не было. Народ к смерти спокойно относился, и всякий мужик твердо знал, что никакому государю от курносой не отвертеться. Помер – ну и царствие небесное. А тут – словно взаправду отца родного хоронят. Хера ли на него любоваться? Взбесился народ… Да и то сказать – Эрлика без жертв не погрести.
Мы сидели в просторной горнице небольшого домика в Марьиной Роще. За окнами стояла мертвая тишина, словно весь город притих от невыносимого ужаса. Эхо неслыханной мощи инкантаментума, прогремевшего наизвестно из каких сфер в ночь на третье марта, все еще витало над Москвой, вызывая кровавые закаты и кружение облаков. И бандитам, и чекистам, и милиционерам было страшно выходить из дому в эту ночь.
Посреди стола возвышался объемистый хрустальный графин, свет свечи играл на его гранях.
– Разлей, сыне, – приказал мне инок Софроний. – Помянем невинно убиенных в сей скорбный день.
Меня нисколько не смущала и не унижала роль кравчего – в конце концов я был здесь самым младшим. И на капитуле Пятого Рима мог присутствовать лишь с правом совещательного голоса, как принято нынче выражаться, да и то лишь, когда позовут. Я все еще оставался в чине малого таинника, и на звание таинника великого мог претендовать самое малое лет через пятьдесят после первого посвящения – стало быть, лишь в тысяча девятьсот семьдесят первом году. В Пятом Риме продвижение по службе шло медленно.
Мы выслушали заупокойную молитву, встали, перекрестились и осушили по простой граненой стопке.
– А теперь, дети мои, к делу, – сказал инок Софроний, отерев уста. – Итак, кто из вас, аспиды и василиски, помог вождю российскому покинуть обитель слез и юдоль скорби?
Он обвел всех сидящих в горнице пронзительными черными глазами так, что поежились даже самые бесстрашные.
Конспирация в Пятом Риме всегда была но высоте, но замаскироваться так, как Софроний, не удалось никому. Глава самого могущественного тайного ордена в мире жил в коммунальной квартире на Сивцевом Вражке, и даже там своей комнаты не имел, а ютился на антресолях, именуемых иногда полатями. Но и этого бывало недостаточно злонравным соседям, прав был покойный Михаил Афанасьевич. Они то и дело пытались выпихнуть живучего старичка в дом престарелых. Для пресечения подобных попыток в коммуналку прибывал обычно Семен Павлович, а то и сам воевода Фархад. Однажды за недосугом послали и меня, и тогда я понял, что куда легче утихомирить взбесившегося элементала, нежели смертного, возжелавшего чужих полатей. Несколько месяцев охранительные чары действовали, а потом начиналось все сначала. В конце концов я догадался хорошенько угостить и щедро вознаградить тамошнего участкового и даже положил ему небольшое жалованье – тут все и прекратилось…
– Говори, воевода! – потребовал старец.
Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, он же Фархад, был мрачен. Два дня назад он послал особого курьера к маршалу Жукову, и если курьер не вернулся до полуночи, то не вернется уже никогда. Курьером этим мог стать и я…
– Ты меня, отче, знаешь, – сказал Фархад. – Никогда не действовал я ни заговором, ни ядом – ведаешь ведь, что меня самого Васька Шуйский ладился отравить. Ну а уж подушкой спящего старика душить – обижаешь, отче.
И развел руками. Ладони у него были такие широкие и крепкие, что никакой подушки и не понадобилось бы.
– А ты, лекарь, смерти помощник? – воззрился старец на Великого. Семен Павлович молча поглядел на него, потом налил стопку, выпил, зажевал парниковым огурцом и только тогда сказал…
– Клятву Иппократову даже и по твоему, отче, приказу не нарушил бы.
– Да? – сказал Софроний. – А кто на правительственных дачах озорничал, живоходящего покойника сотворил? С юнца, – он поглядел на меня, которому исполниться должно было через месяц пятьдесят девять годочков, – с юнца спрос невелик, ибо сущеглуп и зелен еси…
– Сказал же – нет! – чуть не сорвался на крик Семен Павлович. – Хоть я и выблядок, а все же царский сын, и неприлично мне врать… («Выблядков отдавать в художники» – вспомнился мне указ Петра Великого).
– Добро, – махнул рукой Софроний. – Еще неизвестно, чей твой батюшка-то сын был… Верю. А ты что скажешь, ляше гордоустый?